"Враг народа" часть 1 - 14 Ноября 2018 - Все о Вятлаге - Вятлаг

14+
        НАРОДНЫЙ АРХИВ
                                 ВятЛаг
        

Мини профиль
Гость



Регистрация



Воскресенье, 16.12.2018




Наши именинники


mnbvcxz(47)



Уголок общения

Перейти в глобальный чат


Статистика сайта

Всего пользователей: 954



У нас новый участник!

k43name



Онлайн всего: 3
Гостей: 1
Пользователей: 2
schniffer, Admin



Сегодня сайт посетили
Admin, schniffer, kamaz6460, k43name



Друзья сайта
Верхнекамье     Рудничный


Одноклассники     ВКонтакте





Мы будем рады
обменяться ссылками


Наша кнопка



Погода в Лесном

***
Праздники сегодня


Наш опрос

Сколько вам лет?
Всего ответов: 432











Приветствую Вас, Гость · RSS 16.12.2018, 11:42

Главная » 2018 » Ноябрь » 14 » "Враг народа" часть 1


 
 
Мой дедушка
"ВРАГ НАРОДА"
 

Разбирая макулатуру  нашла старые тетради с записями, читала и плакала - это были дневники моего дедушки...

Родился дедушка 5 марта 1917 года, прожил 76 лет. Был арестован в 1937 году по 58 статье, в 1954 был реабилитирован.

С бабушкой он познакомился в Вятлаге, в Лесном. Дедушка был "врагом народа", а бабушка - учительницей в местной школе Глушков Александр Михайлович и Лусникова Мария Николаевна, оба , к сожалению уже умерли.

 

В память о дедушке

 

Воспоминания заключенного ВятЛага

 

 

 

 

Часть 1

 

Реабилитация 

За что меня арестовали и судили, до сих пор не знают ни дочь, ни сын, ни моя жена. Они меня не спрашивали, а я не рассказывал. 

Судимость по 58 статье настораживала людей, заставляла опасаться меня. Мои разговоры о несправедливом осуждении могли быть истолкованы против власти и привести к новому судебному разбирательству. Таких, как я были миллионы, каждый знал, что он осужден несправедливо, но молчал об этом, боясь в ответ на откровенность услышать: «Так мы тебе и поверили». Долгие годы мне приходилось молчать, недоговаривать, избегать вопросов. 

В один из февральских вечеров 1985 года я рассказал сыну о своей жизни. Он слушал меня внимательно, задавал много вопросов, а потом попросил меня написать воспоминания. Я пообещал. Мне пошел 69 год. Осталось жить недолго, а мои родные так мало знают обо мне. И я стал писать, не ограничивая себя ни временем, ни объемом записей. 

Все что будет написано не должно быть доступно знакомым и близким друзьям сына, дочери и жены и должно составлять нашу семейную родословную тайну. Такое мое завещание. 

В 1937 году меня назвали врагом народа. На допросе следователь требовал, чтобы я признал вину, которой не было у меня. На суде меня спрашивали, почему я не сознался в преступлениях, которых я не совершал. Жалоба, которую я подал на имя прокурора республики, не разбиралась. Мне отвечали стандартным отказом: «Ваше заявление оставлено без внимания». Отбыв срок наказания, я попал под надзор НКВД. Проживание в крупных промышленных городах было мне запрещено навсегда. После освобождения я вынужден был остаться в том лагере, где отбывал наказание. На мне было клеймо. Судимый. Враг народа. С годами я смирился с этим. 

В 1956 году на ХХ съезде был осужден культ личности Сталина. Изменилось отношение местных властей к репрессированным. Мне посоветовали подать заявление на пересмотр моего дела, так я и сделал. 

4 марта я был в Москве, возвращался домой из командировки. Зашел в здание верховного суда РСФСР. Меня попросили подождать в комнате для посетителей. А потом вынесли мне справку об отмене приговора и прекращении дела. Передавая справку сотрудник суда, мужчина средних лет поздравил меня, пожал мне руку и пожелал здоровья. Я не поверил своим глазам. Я не мог оторваться от справки, все читал ее и читал. Через 20 лет и 2 месяца было установлено, что я невиновен. 

Я выскочил на улицу. Москва гудела, потоки машин, вереницы людей. Я чувствовал небывалую легкость, легче дышалось. До самого отправления поезда я все ходил по платформе Ярославского вокзала, не чуя под собой ног. Подумать только, я стал несудимым! Ночь я провел с открытыми глазами. Уже под утро, подъезжая к Кирову, я вспомнил, что сегодня – 5 марта, мой день рождения и день смерти Сталина. Двойной праздник.

 

Арест 

В Свердловске об арестах говорили шепотом. Перебирали взятых пофамильно, спрашивая: «А этого – за что?» Почти у каждого был арестован друг или товарищ, в вину которого трудно было поверить. И не верили. Строили догадки, но толком никто ничего не знал. Тысячи людей были объявлены врагами народа, многие исчезли навсегда. Нельзя было предвидеть, на кого обрушится очередная беда. Встречались только с близкими. Лишних вопросов не задавали. От постоянной тревоги многие почти ничего не ели и боялись каждого стука. Кто-то держал наготове чемоданчик со сменой белья. Уверенности в завтрашнем дне не было ни у кого. 

На место арестованного работника назначали другого, его арестовывали следом, арестовывали и этого, вновь назначали и вновь арестовывали. На заводах Уралмаша начался кадровый голод. В Управлении Пермской железной дороги был период, когда здание пустовало, и за служебными столами не было людей. 

Из нашей семьи в 1937 году меня арестовали первым. Кроме меня были арестованы мой отец, Михаил Михайлович, два его брата, Дмитрий и Яков, сестра Анастасия и ее муж Борис. Всех шестерых впоследствии реабилитировали. Меня – живого, а их – посмертно. 
Уцелела только моя двоюродная сестра. Она родилась в 1934 году и после ареста родителей осталась на руках второй сестры отца. Сестра отца была домохозяйкой и нигде не числилась, видимо этим и объясняется то, что ни ее, ни племянницу не тронули, видимо невнимательность работников НКВД спасла им жизнь. 

Жен обычно арестовывали следом. Вместо статьи им в уголовном деле писали «член семьи врага народа». После того, как забрали меня и отца, моя мать, Юлия Андреевна два года петляла, меняя адреса. Это позволило ей спастись. 

Мне было 20 лет. 28 апреля 1937 года, я почему-то проснулся очень рано, хотя накануне я лег около полуночи, был в театре музыкальной комедии, смотрел оперетту «Мадемуазель Нитуш» и приехал домой поздним трамваем. Проснувшись, я долго ворочался, думал заснуть опять и пролежал с открытыми глазами, до тех пор, пока в комнату не начали проникать первые лучи солнца. Вдруг среди тишины я услышал, как кто-то отпер входную дверь. Послышались осторожные шаги, скрип сапог и тихий разговор. Я слышал только отдельные слова. Кто-то спросил: «Дома ли?» Другой голос ответил. Дальше говорили шепотом, потом на несколько секунд установилась тишина. Я думал, что бы это могло значить, и в этот момент раздался стук в дверь. На мой вопрос: «Кто там?» ответил незнакомый мужской голос: «Вас вызывают к телефону родители». Удивленный я открыл дверь. 


На пороге оказались военные в синих фуражках в синих фуражках с красными околышами и мой сосед по коммунальной квартире с женой, которые оказались понятыми.С соседом Смирновым мс занимали одну квартиру, в двух комнатах жил он с семьей, а в третьей – я. Квартира была ведомственная и числилась на балансе проектного института, где мы оба работали, он – инженером, а я – техником. 

Понятых усадили на стулья. Мне предъявили ордер на арест и велели одеваться. Одеваясь, я спросил старшего из военных, с двумя кубиками в петлице: «За что вы меня арестовываете? Я не преступник!» «Вам должно быть известно, за что» – ответил лейтенант, скользнув по мне безразличным взглядом, и приступил к обыску. 

Все это было так внезапно, так неожиданно. Какой-то арест, какой-то обыск. Что они ищут? Я даже ущипнул себя, проверяя, не сон ли это. Но это был не сон. Моя комната знакомая до мелочей, окно, со второго этажа видна улица, по который я каждый день иду к трамваю, чтобы ехать на нем на работу. Хотя все и было похоже на сон, но выглядело и делалось по-настоящему. 

В комнате были сотрудники НКВД, они были вооружены, одеты по форме – в пальто защитного цвета гражданского типа с поясом и нашивкой на рукаве. На нашивке была изображена эмблема – карающий меч. Фуражки сотрудников НКВД были особого, только для них установленного ярко-синего цвета с красным околышем из сукна. Этот контраст на фуражках НКВДшников почему-то вызывал у меня ассоциации с голубыми мундирами III жандармского отделения Николая I. 

Я не удовлетворился ответом лейтенанта и вновь спросил, глядя в холеное самодовольное лицо с маленькими белесыми глазами: 
– Я за собой никакой вины не чувствую. В чем я виноват? Скажите мне! 
– Все говорят, что ничего не знают. А потом на допросе сами признаются, что они – 
враги народа, да еще какие. 

Немного помолчав, лейтенант продолжал: Мы арестовываем только с санкции прокурора, не нарушая законов Сталинской конституции. 

К обыску приступили четверо сотрудников. Двое из них были кадровыми следователями госбезопасности, а двое других, помоложе, были курсантами Свердловской школы следователей. Одеты они были в шинели с петлицами, на которых четко выделялись большие буквы «СШ». Школа следователей была создана в период массовых арестов, на которые собственных сил НКВД уже не хватало. 

При моем аресте эти двое были как бы не в счет, они проходили стажировку, выполняя только отдельные поручения наставников. Одного из них лейтенант поставил у двери, другого у окна, чтобы отрезать мне возможные пути к побегу. 

Обыск начали с книг. Их было немного. Две книги их заинстересовали, их отложили к изъятию – допрос Колчака издания центрархива СССР и известный труд Клаузевица «О войне». Кроме книг забрали блокнот с фамилиями и адресами. Простукали стены, перетрясли кровать, перевернули письменный стол, чтобы узнать, нет ли секретов в нем, провели линейкой по ребрам батареи. Больше нечего было смотреть. Обыск был окончен. 

Старший следователь сел за стол, составил протокол. Закончив, он поднял голову, откинулся на стуле всем корпусом и вдруг спросил меня: 

– Где вы были накануне вечером? Мы приходили за вами, но вас не было дома, пришлось прийти вторично. 
– А разве я не могу быть там, где хочу? – сказал я зло, не два ответа на его вопрос. Лейтенант молча покачал головой. 

Сочтя все дела законченными, лейтенант встал из-за стола, освободив стул, и бросил взгляд на понятых: 
– Подпишите протокол допроса. 

Смирновы разом поднялись со стульев. Первым подошел муж. Стоя он взял ручку дрожащими руками и подписал. Затем к столу подола жена, она села на стул и быстро, не читая, расписалась. Все время обыска понятые просидели молча, не шелохнувшись. Они были подавлены, потрясены и растеряны. Моя жизнь шла на их глазах, мне только исполнилось 20 лет. Они не видели во мне врага народа. 

Забегая вперед, хочу сказать, что страх моих соседей был не напрасен. Инженера Смирнова арестовали в октябре 1937 года, чуть позже взяли его жену, судьба их дочери-подростка мне неизвестна. 

Как только жена Смирнова поставила подпись, в комнату, открыв лапой дверь, зашел их кот, серый и мохнатый. Его внезапное появление привлекло всеобщее внимание. Усевшись возле двери, кот спокойно смотрел на своих хозяев. Курсант-стажер по-детски улыбнулся, и хотел, было, взять кота на руки, но окрик лейтенанта остановил его. Видя недовольство наставника, курсант вытолкнул зверя из комнаты. 

Мне велели одеться. Дверь я не закрыл. Мой ключ так и остался в двери. 

Когда меня вывели на улицу, было 8 утра. Двое мальчишек-школьников с сумками через плечо, увидев меня в окружении военных, закричали: «Арестованного ведут!» и тут же исчезли за углом. День был ясный, веселый, радостный. В снегу темнели большие проталины, на деревьях было много птиц. Неизвестно откуда подъехала черная, мрачная машина-фургон, именуемая в народе черным вороном. Меня усадили внутрь. Двери закрылись.

 

Тишина 

На улице Ленина машина остановилась, развернулась у автоматических ворот и въехала во внутренний двор управления НКВД. Вылезая, я едва успел увидеть краюшек неба. Меня втиснули в дверь, и повели под конвоем вглубь тесного коридора. Мы прошли несколько поворотов, и меня ввели в пустую камеру. Позже я узнал, что камера эта называлась изолятор временного содержания. Из мебели были только три деревянных, соединенных в ячейку кресел, какие бывают в театрах или в клубах. Дверь за мною захлопнулась, я услышал последние звуки запираемого замка. 

Оставшись один, я огляделся. Вверху камеры светилось небольшое окошко с решеткой. Стоял полумрак и жуткая тишина. Казалось, что меня замуровали в склепе. Этой мысли способствовало отношение ко мне – привезли, втолкнули, ничего не сказали, оставили одного. Надолго ли это? Чего мне ждать? Ватная тишина давила и угнетала. Точно весь мир вымер. 

За 8 лет жизни в Свердловске я тысячи раз проходил мимо здания, внутри которого сейчас находился. Областное управление НКВД находилось оно на улице Ленина, рядом с улицей Вайнера, у гастронома, рядом располагался театр драмы, а наискосок – пассаж. Тут ходит трамвай, он гремит на повороте, его шум и звонки слышны далеко вокруг. Рядом – центральная площадь, шумная и людная с массой гудящих автомобилей. Откуда же эта тишина? Тишина действительно была особая, такой я не слышал никогда. В этой непроницаемой тишине провел я весь световой день. Похоже, что обо мне действительно забыли. 

Открыли камеру и пришли за мной, когда наступили сумерки. Конвойный велел мне выходить, и я пошел к выходу впереди него. Опять пришлось петлять в лабиринте коридоров. У выхода конвоиру передали мои документы. Дверь отворилась. Меня снова посадили в черный ворон и повезли в тюрьму, которая была расположена на просторном пустыре слева за улицей Ленина. 
Тюрьма была огромная многоэтажная, внешне похожая на благородные соседние здания суда и прокуратуры. Сбоку от этих зданий терялось в кустах кладбище. Обширная площадка напротив этих дворцов правосудия много лет пустовала, летом она зарастала сорняками и чертополохом, принимая унылый вид. 

Ехали молча. Конвой не обращал на меня никакого внимания. Короткие фразы, которыми 
конвойные перебрасывались с шофером и гудки машин взбодрили меня после мертвой тишины, в которой я провел весь день. Я почувствовал облегчение. В темноте вели меня по улицам Свердловска, потом мы остановились перед массивными воротами тюрьмы, пропустившими меня внутрь. Конвой передал меня и документы дежурному и удалился.

 

В камере 

В камере, в которой я оказался, было человек десять. Большинство ждало отправки в лагеря. Пройдя вглубь комнаты, я остановился, меня окружили, забросали вопросами. Когда я сказал о том, что не знаю, за что арестован и обвинение мне не предъявлено, мне сразу и безошибочно установили 10 пункт 58 статьи – агитация против Советской власти. Позднее это действительно оказалось так. 

Что делается на воле? О чем в газетах пишут? Нет ли у меня карандаша или клочка свежей газеты? Как идут аресты? Когда вопросы были исчерпаны, круг людей возле меня стал редеть и наконец совсем распался. 

Я стал думать о том, как устроиться. Камера казалась одновременно и пустой и загроможденной. Коек не было. В помещении еще не закончился ремонт, под строительными лесами стояли деревянные корыта, на полу валялись доски, кирпичи и строительный мусор. Большая часть помещения была покрыта слоем пыли и грязи. Куда присядешь, где отдохнешь? 
Пришлось устроиться на свободном пятачке голого пола. 

С каждым днем арестованных прибывало. Камер не хватало, уплотняли, к тому же тюрьме требовался ремонт. Кто станет церемониться с врагами народа? Ремонт не закончен? Чай не аристократы. Надзиратель окинул взглядом лохмотья старых одеял и подушки, набитые стружками. Буркнул себе под нос: «Обойдетесь так!» А во всеуслышание добавил: «После праздника привезут кровати, дадут постели, уберут все из камеры». Окончив разъяснение надзиратель вышел из камеры. 

Ночью 28 апреля мы спали на досках, подстелив старые одеяла, накрывшись своими пальто. Так и обходились до конца праздников. 



Обыск 

В ночь перед первым мая нам устроили праздничный обыск. Мы уже засыпали, когда вдруг открылась дверь в камеру. Зажегся яркий свет, и вошло трое надзирателей. «Встать! Раскрыть чемоданы, развязать мешки» – раздалась команда. Чего они собирались искать? У нас ничего не было! Людей загнали в угол и по одному обыскивали вдвоем. Ощупывали пальто, шапки, выворачивали карманы, высыпали табак из кисетов и спички из коробков. Бросали все на пол. Проверяли одежду – не зашито ли там чего. Вытряхивали чемоданы, выворачивали мешки, рылись в белье, раскидали сухари, кусочки сахара. Фотографии родных отбирали и рвали на глазах, объявляя: «Не положено!» Двое надзирателей обыскивали и вытряхивали, а третий шарил среди стройматериалов и рылся в строительном мусоре. 

У меня у одного не было ни чемодана, ни мешка. Был взят без вещей. Когда арестовывали, ничего не сказали, увели, в чем был. Надзиратель спросил: «Где вещи?» Когда узнал – поморщился, но ничего не сказал. 

Обыск затянулся до полуночи. Арестованные собирали раскиданные вещи, укладывали в чемоданы и мешки. Вновь расстелили на полу лохмотья одеял. Постепенно все улеглись. Снова потушили свет. Кто-то чертыхнулся, кто-то с возмущением сказал: «Надо ведь обязательно ночью, мерзавцы». 



1 мая 

На досках и строительном хламе встречали мы май 1937 года. Разговаривали. Вспоминали праздники прошлых лет. Постепенно с улицы стал доноситься оживленный гул – на демонстрацию к площади 1905 года шли рабочие Верх-Исетского завода и других предприятий и учреждений. Тюрьма находилась рядом с улицей Ленина, окна были без вторых рам. До нас доносилось пение и звуки духового оркестра. Долго слушали мы ликование народа, встречающего свой праздник. Когда все демонстранты прошли, насупила обычная тишина. Так прошел для нас еще один день.

 

Койка 

После праздника в камеру привели осужденных по бытовым статьям. Они занялись уборкой. Многие из нас хотели помочь, но надзиратель запретил, чтобы исключить общение разных групп заключенных. Мы кучкой встали у окон. Когда уборка была закончена, внесли железные кровати. Бытовики складывали их у порога, а нам велели расставлять. Работой руководил надзиратель, он указывал, где ставить кровати. Нам дали матрасы и белье, мы застелили кровати. Камера приобрела жилой вид. Что-то вроде комнаты общежития, но без шкафов и тумбочек. 

Койки разрешили занять по желанию. Я выбрал себе место у окна с решеткой. После четырех дней спанья на досках, кровать с постелью казались чудом. На этой койке у окна я пробыл до 5 февраля 1938 года, в этот день меня по этапу отправили в Вятлаг. 



Староста 

Наша камера была довольно светлой, шесть ее зарешеченных окон выходили на тюремный прогулочный дворик, после уборки и расстановки кроватей стало просторнее. 

На следующий день под вечер привели человек сорок. Все свободные койки были заняты. Завязались разговоры. Оказалось, что все были арестованы в один день, только с воли. 

Первое время камера была похожа на улей. Новички устраивались, развязывали свои мешки, открывали чемоданы. Незнакомые друг с другом, все сразу заговорили. Надзиратель следил за порядком, а затем, удостоверившись, что все получили места, сказал: 
– Теперь выбирайте старосту! Выберете – скажете, – с этими словами он вышел. 

Стали выбирать. Большинство еще не успели смириться со своим арестом. Какие там выборы! Решили, что старостой должен стать тот, кто провел в тюрьме дольше других и знаком уже с тюремной жизнью. Старостой стал Трубников, в прошлом анархист и поклонник учения Бакунина, он был арестован в начале 30-х. Под Свердловском остались у него жена и ребенок. От революционной деятельности он давно отошел, но впервые его посадили еще при царском режиме. Все согласились с его кандидатурой. 

В обязанности старосты входило назначать дежурных по камере, а так же следить за правильной раздачей хлеба сахара и другой пищи.

 

Вечера культуры 

Постепенно мы становились жителями тюрьмы. Ознакомились с распорядком, узнали о своих правах. Три раза в день, нам открывали двери камеры и выводили в огороженный железной решеткой коридор на оправку. Вдоль противоположной стены коридора располагался туалет и умывальники. В это время дежурные выносили из камеры парашу – большую бадью с ручками, через которые продевали палку. Параша стояла у выхода из камеры. 

Полагалась нам ежедневная 30-минутная прогулка в тюремном закрытом четырьмя стенами дворе. Прогуливались мы по кругу с определенной скоростью под присмотром специального надзирателя, который ходил по кругу своим маршрутом или сидел на отведенной ему скамейке. В тюремную баню нас водили раз в 7-8 дней. 

В камере были люди разных профессий. Все они обвинялись по 58 статье. Постепенно познакомились, стали называть друг друга по фамилиям и именам. Собирались кучками, вели интересные разговоры. 

Черная машина приезжала вечером. Ее набивали заключенными под завязку. Она везла нас в задние управления НКВД на улицу Ленина, там нас под конвоем распределяли по кабинетам. После допроса, обычно глубокой ночью нас снова собирали и везли обратно. Надзиратель, вызванный по звонку забирал нас из комнаты дежурного и отводил по камерам. 

Вызов на допрос производился так. Надзиратель подходил к волчку – отверстию во входной двери и спрашивал фамилии на какую-нибудь букву. Камера перечисляла всех, кто есть на эти буквы. Когда называлась нужная ему фамилия, надзиратель предупреждал через волчок, чтобы человек готовился к допросу. После окончания такого оповещения он одну за другой открывал двери камер сектора и препровождал заключенных к машине. 

И вот однажды вечером после того, как группу заключенных забрали на допрос, артист Курганского театра драмы Лажечников, видимо скучая по своему ремеслу вдруг встал на кровати и произнес монолог самозванца из «Бориса Годунова» А. Толстого. Камера слушала с интересом, аплодировала. Потом Лажечников прочел рассказы Чехова «Злоумышленник» и «Хамелеон», затем Зощенко, Короленко, все на память, без запинки. Все признали в нем искусного исполнителя. А затем, решив, видимо, нас позабавить, он рассказал несколько анекдотов полупохабного содержания. Все смеялись так, что надзиратель вынужден был открыть дверь, чтобы узнать, что происходит. Лажечникова не смутило появление стража, он продолжал рассказывать. Убедившись, что все в порядке, надзиратель попросил вести себя потише и удалился. Так прошел у нас первый вечер, с которого утвердилась потребность устраивать вечера культуры, как мы называли их у себя в камере. 

Спустя несколько дней преподаватель Свердловского института Хованский, знаток французской литературы, рассказал нам о жизни Жорж Санд. В то время в Свердловске поступил в продажу роман «Консуэлло». По нашей просьбе следующий вечер был занят пересказом этого романа. 

Был у нас в камере маленький скандальный старикашка по фамилии Богатырев. Вечно он суетился, шарил по карманам, искал трубку, не имея табака, ввязывался в споры. Никто толком не знал, кто он такой. Оказалось, что долгие годы он возглавлял крупные геологические партии по открытию месторождений полезных ископаемых. Несколько вечеров он серьезно и вдумчиво рассказывал нам о свойствах минералов о том, как устроена наша планета и о работе геологов. Рассказчиком Богатырев оказался искусным, к тому же с большим юмором. После этих вечеров отношение в камере к нему изменилось и все стали называть его по имени- отчеству. 


С допроса 

Открылась дверь камеры, ввели двоих, вернувшихся с допроса. Их окружили, стали расспрашивать. Машинист Усыпко, водитель товарных поездов, добродушный весельчак и непревзойденный рассказчик анекдотов был явно расстроен. Следователь убеждал его подписать протокол допроса, облегчить свою душу признанием, а если он этого не сделает, угрожал поместить в изолятор. Вторым был музыкант Свердловского театра оперы, Денисенко. Этого следователь шантажировал, требуя оговорить сослуживцев и признать обвинения в групповой агитации. Изъятая у Денисенко при аресте записная книжка с телефонами служила доказательством преступной связи с этими людьми. 

Старик 

На следующий день из нашей комнаты вызвали с вещами несколько человек. Это были ранее осужденные, их забрали на этап. И тут же ввели нового арестованного. Это был высокий, сутуловатый старик с подслеповатыми глазами, клиновидной бородкой и болезненным бледным лицом. Ему было за семьдесят и он с трудом передвигал ноги. Новенькому дали место на койке у параши. Такой был закон для всех – постепенно продвигаться от параши, стоявшей у двери вглубь камеры, к окну. 

Пробовали узнать у него. Кто он такой и за что арестован, но говорить с ним было трудно. Старик ничего не слышал. Всякий раз, когда к нему обращались, он прикладывал руку к уху: «Ась?» Видимо, он ничего не понимал, и его решили оставить в покое. 

Жалкий и беспомощный он вставал рано, становился на колени у параши и клал земные поклоны. Было такое впечатление. Что жизнь давно убежала от него, и он двигался, как манекен, но был ответственен за прожитое перед законом. Между ним и камерой не было никакой связи. Вопросов у него к камере, как и к самой жизни, не было, и камера не могла добиться от него ничего, поскольку жил он бессознательно, едва ли сознавая, что находится среди людей. И как только могли держать такого в тюрьме! 


Корреспондент «Правды» 

Вскоре привели еще одного арестованного, моложавого мужчину лет 45. Войдя, он сел на кровать, обхватив руками голову. Староста Трубников на правах «начальства» попытался разговорить этого нового арестанта, но тот даже не пошевелился. Новенький ни с кем не разговаривал дня три. Попытки начать с ним разговор делали многие, но ничего не получилось. Отступили. Только проходя мимо него по камере, посматривали, безуспешно стараясь разгадать тайну его поведения. 

Когда новенького вернули в камеру после первого допроса, он был в крови, на лице его наливались синяки. Тут мы впервые услышали его голос, он просил помощи. Заключенные быстро нашли тряпки, вытерли кровь и сделали перевязку. Мы узнали, что был он был корреспондентом газеты «Правда». Живя в гуще политики, он не видел дальше своего носа, а когда попал сам, был уверен, что его арестовали по ошибке. Он не чувствовал за собой никакой вины и не хотел говорить с теми, кого считал настоящими врагами народа.

 

Алеша 

Был у нас в камере один молодой человек без руки ноги. Надзиратель, который его привел, сам нес его вещи. Положив мешок на свободную койку надзиратель развязал его и сказал: «Располагайся, сейчас принесу тебе хлеб и сахар». Привычно и деловито поставив свой костыль в угол, парнишка поздоровался со всеми, не спеша снял верхнюю одежду, сел на кровать и улыбнулся. При его появлении камера замерла. На лицах появилось сочувствие и невольная жалость. 

Три дня я пытался вспомнить его фамилию, но так и не смог. Помню только, что звали его Алешей. Он был мне бесконечно близок и дорог. Прошло 48 лет, фамилии других людей из нашей камеры я вспомнил, а его – нет. 

Заговорил с ним. Парень оказался студентом последнего курса архитектурно-строительнго факультета Свердловского института, ему было 23 года. Его забрали во время подготовки к сдаче диплома. Он сказал, что не знает, за что арестован, потом конечно оказалась, что у него статья 58, пункт «агитация». 

Алеша был старше меня года на три. Когда мы познакомились поближе, то уже не разлучались, были всегда вместе, сидели на моей или на его койке. Нас сблизила молодость. Общность взглядов и интересов. Мы были самыми молодыми в камере и оба были романтиками-мечтателями. Он был начитан, образован, хорошо рисовал. Я старался всему учиться у него. 

По камере Алеша передвигался прыжками, скакал на одной ноге, держа костыль в здоровой руке, периодически поддерживая его для равновесия локтем другой руки. За пределами камеры он пользовался обеими костылями, которыми владел в совершенстве. 

Книг нам не давали, передачу их запрещали. Бумагу для писем достать было трудно, а Алеше она была нужна еще и для рисования. 

Глядя на то, как Алеша, стоит и улыбается, разговаривая с товарищами по камере, ничуть, не показывая напряжения, труда и боли, я испытывал смесь жалости и гордости за него. Я ничем не мог ему помочь. 

Нашу камеру в основном обслуживали два надзирателя. Один был безразличен ко всему, выполняя жестокие тюремные правила, он не показывал никаких человеческих чувств. Второго мы звали Иванычем. Он был намного уступчивее, на многое закрывал глаза, в мелочах смягчая нашу участь. Он на несколько минут дольше разрешал нам побыть у умывальников, когда выпускал на оправку, это было важно в жаркие дни июня и июля 1937 года. Можно было не опасаться его взгляда в волчок, если в камере происходило что-то «неразрешенное», он проходил мимо, не обращая внимания. Он сочувственно встречал приезжавших с допроса, мог допустить их к крану с водой, чтобы смыть кровь, помочь поправить сползшую повязку, все это делал он втайне от администрации и других надзирателей. 

Доброту и чуткость Иваныча ощутил на себе и Алеша. Для рисования мой друг использовал обвывки оберточной бумаги, поля книжных листов, случайно попадавших в камеру, и тонкую, папиросную бумагу, которую использовали курильщики. 

Однажды Иваныч принес стопку александрийской бумаги, разрезанной под размер тетради, и заранее положил ее на подоконник возле умывальников. При очередной оправке, проходя мимо Алеши, надзиратель головой указал ему на эту бумагу. Это повторялось. Алеша понял, что надзиратель заботится о нем, с тех пор трудностей с добычей бумаги у него не было. Таким же способом передавал Иваныч карандаши, разрезанные пополам и старательные резинки. 

Когда появилась в достаточном количестве хорошая бумага, Алеша стал рисовать. Чаще вего под его рукой возникали женские головки в духе Ж.-Б. Греза. Все они были разные, но все были изящны и красивы – задумчивые, мечтательные, веселые, с выражением горя и тоски на лицах. Все кто был в камере, с удовольствием их рассматривали. 

Алеша был пылкой и восторженной натурой, настоящим рыцарем. Он любил рассказывать о жизни русских художников, творческий путь которых знал до мелочей. Алеша не смел мечтать о любви: «Кому я такой нужен?» День за днем создавал портрет своего идеала, но ни один из вариантов не удовлетворял его, это было что-то вроде игры, живопись была единственным способом, который был доступен Алеше для разговоров о любви. Часть своих рисунков Алеша отдавал мне. Я смотрел на девушек, как на живых, и, зная, что рисунки отнимут при первом же обыске, старался запомнить их черты. 

Кроме девушек рисовал Алеша исторические сцены и портреты обитателей нашей камеры. Решил сделать на память и мой портрет. Рисунок на бумаге в тюремных условиях сохранить невозможно и Алеша решил выполнить рисунок на холсте. Холста не было, но у меня нашелся новый батистовый носовой платок. Чтобы натянуть «холст», Алеша выпросил у Иваныча крышку от фанерного посылочного ящика. Работая здоровй рукой, придерживая ткань локтем другой, он быстро и умело натянул ткань и закрепил края нитками. От моей помощи он отказался в самом начале работы. Рисовал Алеша сажей, которую собирал крупицами с труб в туалете, а вместо карандаша использовал заостренную спичку. Свернутый платок был аккуратно подшит внутрь спинки пальто, потом, в Вятлаге, когда пальто истрепалось, я таким же образом спрятал его внутри лагерной телогрейки. 

Портретом Алеша остался недоволен, работая сажей приходилось работать начисто, нельзя было исправить линию, да не было и другого платка.

 

Полотенце 

Алеша рисовал меня в июле 1937 года. В Свердловске было жарко, железные решетки на наших окнах сильно нагревались на солнце, это усиливало духоту в камере. Нечем было дышать. Люди обливались потом. Мы с нетерпением ждали оправки камеры, чтобы в умывальниках чтобы смыть пот с лиц и на малое время ощутить прохладу. 

Я к тому времени получил от матери передачу через следователя и у меня, наконец, появились какие-то вещи, долгое время я жил налегке, без всего. Среди вещей, которые передала мать было большое полотенце малинового цвета, оно было длинное, мохнатое и долго сохраняло влагу. Я смачивал его водой и оборачивал вокруг головы. С мокрым полотенцем на голове переносить жару было легче. Таким меня и нарисовал Алеша, 20 летним в чалме из полотенца на голове. Рисунок этот до сих пор со мною. 

Платок пожелтел, на нем выступили пятна времени, он много раз промокал и высыхал вместе с моим пальто. Но этот пожелтевший кусочек ткани с моим портретом дорог мне. Алеша, Алеша, как сложилась твоя судьба? Такие как ты оставляют след в науке, в искусстве в истории… 


О своей беде Алеша рассказал мне одному, потихоньку. Дела было так. «Осенним вечером я возвращался из кино, – начала он, – часть дороги домой шла по зеленому полотну железнодоророжного тупика, рельсы которого оканчивались особым устройством, упором. Коля шел впереди, я – сзади. Был туман. А в это время сзади нас паровоз толкал впереди себя вагоны, приближаясь к упору. Локомотив двигался бесшумно, не было кондуктора ни на буфере, ни на тормозной площадке первого вагона. Мы шли по шпалам, слева от нас лежали две нитки рельсов. Вдруг паровоз сделал рывок, вагоны покатились быстрее, и я получил сильный удар в предплечье, меня свалило. Что-то сломалось во мне. Я упал на края шпал, меня подхватило и потащило, я потерял сознание. Позже, когда я вышел из больницы, Коля сказал мне, что он успел в тот момент отскочить в сторону, поэтому остался цел и невредим. Увидев, что меня волочит по шпалам, он страшно испугался и, не зная, что делать, поднял крик. Подбежавший со стороны паровоза кондуктор дал сигнал остановки. 

Мама моя пришла в больницу вместе с Колей. Увидев меня без руки и ноги, потеряла сознание. Год я провел в больницах, потом поправился и встал на костыли. Пообывкся, продолжил учебу. Через три года настал 1937. к прежней беде добавилось втрое. Пришли военные в фуражках с красными околышами, предъявили ордер на арест и обыск. Мама опустилась на стул и во время обыска молча плакала. Отец мой погиб в гражданскую, поддержать меня было некому».

 

Допросы 

Я был очень молод и очень одинок. Родные мои были арестованы, на свободе осталась только мать, она пряталась, меняла адреса. Тетка с трехлетним ребенком жила в постоянном страхе. Я впал в уныние, вокруг меня была пустота. 

На первый допрос к следователю Панову меня вызвали дней через 8 после ареста. Надзиратель подошел к двери камеры и через волчок спросил: «Фамилии на букву «Г». Я назвал свою фамилию. «Собирайтесь на допрос» – ответил голос за дверью. Надзиратель повел меня вниз по лестнице в комнату дежурного. Там были собраны заключенные из разных камер. Тем, кого привели первыми, приходилось ждать других подолгу, было время обменяться информацией, обсудить новости, была возможность узнать что-то о следователе, к которому попадешь на допрос. Заключенные называли комнату дежурного «брехаловкой». 

К следователю меня вели длинными извилистыми коридорами. Конвой идущий сзади, командовал: «Направо, наверх, налево, вниз» и не было этому конца, целый лабиринт коридоров, поворотов, спусков и подъемов озадачил меня. С улицы здание НКВД казалось совсем обыкновенным, я не знал, что внутри него скрыты такие муравьиные тропы. 
Когда кто-то шел нам навстречу, конвоир заставлял меня повернуться лицом к стене, чтобы я не мог увидеть арестованного, перемолвиться с ним словом. 

Перед комнатой следователя конвоир остановил меня и постучал в дверь. Следователь оказался лейтенантом госбезопасности, худым человеком средних лет с двумя кубиками в петлице. Меня посадили за стол напротив. 

Следователь с моих слов стал заполнять шапку протокола. Фамилия, имя, отчество, год рождения. А потом вдруг предложил: «Расскажите о своей преступной деятельности». Увидев мое удивленное и растерянное лицо, он убедился в том, что я не понимаю, о чем речь и пояснил. Что следствие располагает данными о моей преступной деятельности в сборе информации о заводах Урала и передаче этих сведений польской шпионке. Он назвал фамилию Н., студентки техникума путей сообщения, с которой мы учились на параллельных курсах. 

Н. нравилась мне, я бывал у нее дома в те годы, когда мы учились в техникуме. 
Она была на пять лет старше меня, начитанная, образованная, у нас были общие взгляды и интересы, мы вместе делали домашние задания, она шла на курс старше. В моих глазах Н. была кем-то вроде учителя, она по-матерински заботилась обо мне, обтесывала меня и образовывала. Классиков русской и западной литературы мы вместе читали от корки до корки. Я был дружески расположен к ней, отношения между нами были чисто товарищеские, если это и была любовь, то свободная от чувственности, платоническая, основанная на духовном влечении. Она окончила техникум в 1937 году, через год выпустился и я. Нас распределили в организации, находящиеся в разных концах города. Наша дружба и чувства к Н. стерлись из моей памяти, но о ней не забыли и вот теперь собирались внести в протокол. 

Услышав фамилию Н., я остолбенел. Видя мое молчание, следователь продолжал: «Расскажите о ваших обязанностях в совместной работе, что интересовало шпионку, с кем она была связана, как осуществлялась передача информации». 

На первом допросе говорил следователь. Я молчал. От его вопросов у меня помутилось в голове и в глазах все кружилось. Я был близок к обмороку. Как это могло быть? Какая Н. шпионка? Я знал ее отца, мать, сестру, знал, чем жила эта семья. За три года общения я видел, что они ни с кем не общались, редко выходили из дома. Отец Н. окончил петербургский институт путей сообщения, после гражданской войны он восстанавливал мосты, разрушенные пути. Мать Н. была домохозяйка. По национальности они были поляки, предки их были высланы на Урал царским правительством за восстание в Варшаве в 1863 года. 

На первом допросе говорил следователь. Я молчал. От его вопросов у меня помутилось в голове и в глазах все кружилось. Я был близок к обмороку. Как это могло быть? Какая Н. шпионка? Я знал ее отца, мать, сестру, знал, чем жила эта семья. За три года общения я видел, что они ни с кем не общались, редко выходили из дома. Отец Н. окончил петербургский институт путей сообщения, после гражданской войны он восстанавливал мосты, разрушенные пути. Мать Н. была домохозяйка. По национальности они были поляки, предки их были высланы на Урал царским правительством за восстание в Варшаве в 1863 года. 

Я сразу почувствовал подвох и растерялся. Как мог представитель НКВД, государственный человек, предъявлять явно вымышленное обвинение? Как можно считать меня подсобником в шпионаже, когда вся моя жизнь – на глазах? Я был в шоке от этих несоответствий. Видимо, мое состояние удивило следователя. Больше он расспрашивать меня не стал, сказал, чтобы к следующему разу я продумал ответы на его вопросы. 

Всю дорогу до тюрьмы я думал о вопросах следователя. Раньше я считал, что наказывают только за совершенные поступки, а оказалось, что судить могут и за придуманные. Судить, подбирать статью и устанавливать срок и наказание. Идя на допрос, я верил в Конституцию, возвращаясь, не верил уже ни во что. 

Во второй раз следователь вызвал меня месяца через два. Он объявил, что я обвиняюсь в контрреволюционной агитации и восхвалении Троцкого. О прежнем пособничестве шпионажу не было больше речи. Следователь зачитал мне вслух показания студента, знакомого мне по институту, а потом дал мне бумагу и ручку и предложил описать о чем мы говорили. Я отказался. С этим студентом я никогда не разговаривал. Тогда он переписал показания студента на новый лист и предложил мне расписаться. Следователь убеждал меня признаться в том, что я считаю Троцкого героем. Я отказывался. 
– У тебя нашли книгу «Клаузевица» «О войне» с пометками на страницах. Значит, готовился, изучал, ждал начала войны? Опять скажешь, что не троцкист? 

Следователь написал новый вариант протокола, в нем было мое признание, выходило, что я восхвалял Троцкого в присутствии следователя. Я снова не стал подписывать, отодвинул протокол на середину стола. Было далеко за полночь, следователь вел себя крайне грубо, ругался, угрожал посадить меня в одиночную камеру. Второй допрос окончился тем, что он со злобой порвал протокол и отправил меня в тюрьму. 

В третий раз меня вызвали на допрос через несколько месяцев. Перед следователем на столе лежало мое дело. Он взял его в руки и стал зачитывать крамольные фразы, которые мне инкриминировали. Следователь, убеждал меня, что признание облегчит мне наказание. 
Я не соглашался: 
- Кому нужно признание, которое вводит в заблуждение советскую власть? Ничего подобного я не говорил! Дайте мне очную ставку с тем, кто дал против меня показания. 

Следователь снова и снова требовал признания. Повторял, что если я не признаюсь, будет хуже. Но он блефовал, зная о том, что студент, давший против меня показания, позже отказался от них. Он был доведен давлением до умственного расстройства и придя в себя, ужаснулся тому, что подписал. Вот почему не дали мне с ним очной ставки. Но об этом я узнал позже. Ведя противоборство со следователем, я не мог понять, как в советской республике следствие превратилось в орган инквизиции. Наконец, не получив моего признания, следователь приступил к составлению протокола. Но то, что он написал, не понравилось ему, он смял испорченный бланк и бросил в корзину. Задал мне несколько вопросов и стал писать снова, но вынужден был вновь отправить бумагу в корзину. Составляя третий протокол, следователь заметно нервничал. Но в этот раз ему удалось закончить. Он потребовал, чтобы я подписал. Я отказался. И вдруг следователь вспылил и бросился на меня: 
- Ах ты сволочь! – закричал он и бросился на меня. Он замахнулся для удара, я уклонился, удар пришелся по шее, образовалась рваная рана, из которой брызнула кровь, запачкав воротник. Вид крови подействовал на Панова отрезвляюще. Он вызвал санитара, чтобы тот наложил мне повязку. 

Другие заключенные рассказывали о том, что их допрашивали с пристрастием, я видел, как другие возвращались с допросов они в камеру избитые и окровавленные. У меня такого не было, слишком ничтожна была предъявленная мне вина. Следователь, допрашивавший меня, был флегматиком по характеру, от таких людей не ждешь агрессии. Долбанул он меня не по необходимости, а следуя духу времени. 

С тех пор прошло 48 лет, если присмотреться, то ниже левого уха на моей шее до сих пор видны следы этой раны. Я выстоял и не признал вины. 

В последний раз меня вызвали к тому же следователю. В обвинительном заключении следователь выписал все фразы, которые мне приписывали. Меня решено было привлечь к суду, ст. 58, пункт 10. 

- Следствие окончено. Ознакомьтесь и распишитесь. – следователь придвинул ко мне папку. 
- А где же показания свидетелей? 
- Вам их зачли. Они больше не нужны. 

Следователь вызвал конвой и отправил меня в тюрьму.

 

Суд 

8 октября 1937 года, часов в 10 надзиратель подошел к волчку спросил, какие фамилии есть на «Г» и предупредил меня, чтобы я готовился к суду. Здание суда было рядом с тюрьмой, меня не повезли, а просто вывели за ворота. 

День был ясный, теплый, солнце светило по-летнему. С деревьев, растущих вокруг тюрьмы, еще не опали яркие разноцветные листья. Люди спешили по своим делам, проезжали машины. За пять месяцев пребывания в тюрьме я впервые увидел Свердловск. 

Мы поднялись на третий этаж, в зал судебных заседаний. За длинным столом сидели трое, председатель - мужчина и две женщины, заседатель и секретарь. Председатель велел мне сесть. Конвой занял свои места возле у окон и входной двери. Председатель уточнил мои данные, затем спросил, получил ли я обвинительное заключение. Председатель объявил состав суда и зачитал текст обвинения. 

- Признаете ли вы себя виновным? 
- Нет, не признаю. Я ни в чем против советской власти не виновен. – я не спускал глаз с судей. 
- Значит, не желаете разоружаться, агитацией занимаетесь? 
- Какая же это агитация? Вы цитируете какие-то отдельные, ничего не значащие фразы и по ним делаете вывод о моей враждебности. Да и фраз этих я не произносил, и с людьми этими не встречался! 
- Зато мы хорошо осведомлены о вашем вражьем настрое и восхвалении Троцкого. А вы эти контревролюционные фразы называете ничего не значащими. 

Наступило молчание. На меня смотрели трое судей и я не знал, как их убедить в том, что я не враг народа. Судьи переглянулись 

- Вам все ясно? – спросил председатель у женщин. Те кивнули. 

Мне дали последнее слово. Я выразил удивление, что судят меня без свидетелей, стал настаивать на очной ставке. Я не знал тогда, что свидетель отказался от своих показаний. 

- Это не обязательно, и так все ясно. 
-Тогда зачем вы даете мне последнее слово? 

Суд длился не более пяти минут, это был специальный суд, совершаемый «тройкой», проходил он при закрытых дверях. Меня вывели из зала, но вскоре пригласили обратно и объявили приговор: 

- Четыре года заключения в лагере с поражением в политических правах на два года после отбытия заключения. 

Четыре года лишения свободы ни за что! Другого в 1937 году ожидать было нельзя. Приказывали – и судьи давали. 


Свидание 

В камере известие о сроке в 4 года встретили с недоверием: всем давали 8 и 10 лет, а тут всего 4. Не может быть! Стали думать – почему? Решили, что по молодости, в камере моложе меня никого не было. Только улеглись разговоры, пришел надзиратель, вызвал меня на свидание. 

Я вошел в комнату свиданий и опешил, было от чего растеряться. Комната была перегорожена двумя густыми проволочными сетками. По одну сторону находились заключенные, по другую – родственники. Между ними, в коридоре из сеток находился надзиратель, он следил, чтобы не передавали ничего друг другу, и улавливал недозволенные разговоры на политические и судебные темы. С каждой стороны сетки было человек по 20. Стоял невообразимый шум. Я вошел на сторону, где находились осужденные, пристроился сзади какого-то осужденного и стал глазами искать в толпе с той стороны знакомые лица. Оказалось, что ко мне пришли мать и тетка. Приходилось кричать и переспрашивать по многу раз, я никак не мог собраться с мыслями, слова путались, не удивительно. Что мы почти ничего не успели сказать. Несколько минут, отведенные нам быстро закончились, а вместе с ними закончились муки и издевательства над нашими чувствами. Раздалась команда: «Свидание окончено» и нас стали разводить по камерам. 

Я успел сказать, что получил 4 года, а они передали мне, что арестован мой отец, двое его братьев и сестра с мужем. Эти известия сбили меня с толку. В один день я узнал об аресте пяти близких людей. Забегая вперед, скажу, что никто из них из лагеря не вернулся. 

Уводя меня в камеру, надзиратель передал мне продовольственную и вещевую передачу. Я получил целый чемодан белья, костюм, валенки и тонкое байковое одеяло. С 8 октября тюрьма стала для меня пересыльным пунктом, меня могли в любую минуту отправить в лагерь.

 

Плач детей 

С июля 1937 в Свердловске усилились аресты. В тюрьмы стали поступать жены арестованных. Их брали чуть позднее мужей. Детей отдавали родственникам или помещали в детские дома при живых родителях. 

В начале сентября в теплый солнечный день в нашей камере были открыты все окна. Вдруг с улицы стали доноситься голоса плачущих детей. Все насторожились, стали прислушиваться. Плач, сначала тихий и слабый с переливами голосов, стал разрастаться, переходя в душераздирающий, полный отчаяния вопль с причитаниями и жалобами. Камера замерла. По безотчетному внутреннему чувству поняли, что этот плач касается многих. 

Детские рыдания смешивались с уличным гулом, но время от времени выделялись отдельные голоса. Вдруг кто-то вскрикнул: «Это голос моей Наденьки. Точно – ее!» Кто-то вздохнул. Все стояли молча с побелевшими лицами, в потемневших глазах были беспомощность, ужас и растерянность. В каждом занозой сидела тревога о своем ребенке. Я и Алеша были моложе всех, семьи не имели. Нам оставалось только переживать за других. Больно было видеть страдание людей. 

А плач не унимался. Множество детей стояло у ворот тюрьмы и плакало горькими слезами. 
Мы знали, что в женской камере, с которой мы перестукивались, находятся матери этих детей. 
И вот когда детский плач достиг стен женской камеры, оттуда послышались крики, стук и топот. Началась суматоха. Женщины стучали в двери, требовали начальника тюрьмы. Несколько женщин дошли до обморочного состояния, их приводили в чувство, кто-то завыл в голос, кто-то судорожно рыдал. До нас доносились женские крики: 

- Я не могу без него! Помогите, что это за жизнь такая? 

К этому моменту все уже поняли, что у ворот тюрьмы собрались дети, оставшиеся без отцов и матерей. Перед тюрьмой стояла толпа детей разных возрастов, они плакали и завали своих родителей. В совей камере мы вставали друг другу на плечи, чтобы дотянутся до окна. 

По тюрьме пополз слух, будто детей кто-то организовал. Но на самом деле все произошло стихийно. Детей оставшихся без родителей, набиралось слишком много, куда же им было еще идти, как не к тюрьме, они пришли в надежде увидеть папу и маму. Дорога от дома до тюрьмы каждым из детей была исхожена. Каждый пришел сам, и они молча стояли поодаль друг от друга, с волнением и замиранием сердца ожидая неизвестно чего. Стояли и молча смотрели на ворота тюрьмы, потом какой-то мальчик не выдержал и крикнул «Мама!» 

Все было очень просто, «детский бунт» случился в начале сентября, 1 сентября этим детям в первый раз нужно было идти в школу без родителей. Старшие, наиболее предприимчивые рассудительнее дети после долгих метаний в поисках защиты своих прав потянулись к тюрьме, за ними пошли и младшие. Голос, назвавший имя самого дорогого человека послужил толчком к цепной реакции. Сотни детей закричали и заплакали. Эхом отвечали им матери из женских камер. 

Дети по своей доверчивости ждали открытия ворот, а ворота не открывались. Администрация тюрьмы растерялась, не зная, что делать. На шум вышел весь женский персонал тюрьмы, чтобы развести детей по домам, уговаривали, стыдили, ругали. Успокаивали. За женщинами шли мужчины. Рассеянные в детской толпе сотрудники тюрьмы собирали вокруг себя группы и увлекали детей за собой . Одну из групп возглавляла молодая надзирательница, ее ласковый и спокойны голос привлекал детей, в нем чувствовалась теплота, дети пошли за ней. Послышались вопросы, надзирательница на них отвечала. Странно было видеть, чтоб в 1937 году кто-то говорил так с детьми врагов народа. Услышав ласковый голос дети поятнулись к женщине. Дав заплаканных мальчугана, по виду – братья-погодки слушали надзирательницу с разинутыми от внимания ртами. Они надеялись услышать от нее, когда можно будет увидеться с родителями. Маленькая девочка, плача, говорила, что ее обманули, и она хочет к маме. Надзирательница отвечала, что маму ненадолго взяли на работу, и она вернется, скоро, скоро. 
Толпа разделилась на ручейки и вскоре площадь была совершенно пуста. У надзирателя-мужчины была другая тактика: «Это не улица Ленина, идите туда, туда, там вам скажут, как увидеться с родителями». От тюрьмы до конца площади 1905 года было пять минут хода. Но для того, чтобы увести детей, оттеснить их на улицу, сотрудникам тюрьмы понадобилось больше получаса. 
На другой день дети снова пришли к воротам тюрьмы, но их было меньше и увели их быстрее. 

Я запомнил этих детей на всю жизнь. Сколько таких детских слез пролито было по всей России?

 

Читать далее >>

 



Категория: Прошедшие Вятлаг | Просмотров: 172 | Добавил: aliceorl | Рейтинг: 5.0/3


Посоветовать материал
в соц. сети


Всего комментариев: 0
Добавлять комментарии могут только зарегистрированные пользователи.
[ Регистрация | Вход ]
   Rambler's Top100   Рейтинг@Mail.ru       Яндекс.Метрика